«Метод» подпольного парадоксалиста в «Опавших листьях»

«Метод» подпольного парадоксалиста – это в известной степени предвосхищение художественной стратегии автора «Опавших листьев», принципиально отрицающего возможность сказать «последнее слово» и навлекающего на себя справедливые упреки в противоречивости, непоследовательности и нравственном релятивизме. Автор как бы вменяет себе в обязанность дать разные, иногда диаметрально противоположные точки зрения на предмет, подвигнуть читателя на возражение или даже на отпор. «Истина – в противоречиях. Истин нет в тезисах, даже если для составления их собрать всех мудрецов». И подобный взгляд имеет этическое обоснование: «Да и справедливо: тезис есть самоуверенность и, след., нескромность».

Но не об этом ли говорит и Достоевский в письме к Вс. Соловьеву: «Я никогда еще не позволял себе в моих писаниях довести некоторые мои убеждения до конца, сказать самое последнее слово… Поставьте какой угодно парадокс, но не доводите его до конца, и у вас выйдет и остроумно, и тонко, и comme il faut, доведите же иное рискованное слово до конца, скажите, например, вдруг: “вот это-то и есть Мессия”, прямо и не намеком, и вам никто не поверит именно за вашу наивность, именно за то, что довели до конца, сказали самое последнее ваше слово».

Между тем массовое сознание требует от автора определенности. Оно не приемлет подтекста, иносказаний, аллюзий – мировой игры… «“Дневник” оставляет в вас какое-то неполное впечатление, и всем нам кажется, что чего-то в нем нет», – публично заявлял А. М. Скабичевский. Ему вторит в частном письме некто Гребцов из Киева: «Но Вы не доводите до конца. Доведите – и успех будет громадный». Однако именно такое «недоведение» придает пластичность «Дневнику», отличая его от традиционной публицистики и сообщая ему внутренний художественный интерес. Достоевский не желает сводить свое «как» к определенному образу действия, к формуле. «Формулой» был весь «Дневник писателя».

Равным образом бесполезно было бы искать в «Опавших листьях» – в отдельных их фрагментах и «положениях» – каких-либо незыблемых идеологических ориентиров. «Опавшие листья», как и «Дневник», не складываются в систему, в «учение», в тезис. Главное в них – это миронастроение, доверительность, интимность – та экзистенциальная тоска, которая приобщает читателя к миру высших смыслов. И Достоевский, и Розанов ставят личность автора в центр своего повествования (хотя, повторяем, у Розанова эта личность – «со всеми почесываниями» – гораздо более «натуральна»).

Но это-то и коробит «официальную словесность». «Недостает только, – возмущался обозреватель петербургской газеты, – чтобы по поводу кроненберговского дела Достоевский рассказал, как, возвращаясь из типографии, он не мог найти извозчика и поэтому промочил ноги, переходя через улицу, отчего опасается получить насморк и прочее».

Достоевский рассказал о другом. Касаясь процесса Кроненберга, обвиненного в истязании своей семилетней дочери, писатель

Вспомнил, как в Сибири, в госпитале, в арестантских палатах ему, Достоевскому, приходилось видеть окровавленные спины каторжников, прогнанных сквозь строй. В структуру «Дневника» вводится «биография» – сугубо личные, частные мотивы. Но в «Дневнике» личностно и все остальное. Общее принципиально не отделено здесь от частного, «дальнее» от «ближнего». Страдание семилетней девочки и «судьбы Европы» вводятся в единую систему координат. Все оказывается равнозначным друг другу, но не равным само себе. Факты уголовной хроники обретают «высшую» природу, а крупнейшие мировые события низводятся до уровня уголовного факта.

Розанов фактически доводит этот важнейший художественный принцип до nec plus ultra. Для него частное существование гораздо важнее мировой политики, войн, революций, «судеб Европы». Он может подробно описывать, «как промочил ноги», и эти подробности способны вызвать литературный скандал. Но, несмотря на журнальную ругань, читатель воспринимает эти «сообщения» как естественные и необходимые.

III Еще задолго до появления «Опавших листьев» Вл. Соловьев назвал Розанова «юродствующим». Это вообще любимое словечко «прогрессивной критики» (к которой, впрочем, не относится сам Вл. Соловьев). Отсюда – бесподобное ленинское определение Л. Н. Толстого: «помещик, юродствующий во Христе». Между тем в русской традиции юродство – едва ли не единственная ненаказуемая форма обличения власти, попытка говорить истину царям без улыбки28 (юродивый с его «нельзя молиться за царя Ирода» в «Борисе Годунове» и т. д.). Обвинение в юродстве или по меньшей мере в умственной неполноценности – общий «фирменный знак» критики, поносящей Чаадаева, Толстого, Достоевского, Розанова…

Вот ваш «Дневник»… Чего в нем нет? И гениальность, и юродство, И старческий недужный бред, И чуткий ум, и сумасбродство, И день, и ночь, и мрак, и свет. О, Достоевский плодовитый! Читатель, вами с толку сбитый, По «Дневнику» решит, что вы – Не то художник даровитый, Не то блаженный из Москвы.

«Ум г. Достоевского имеет болезненные свойства» – это «медицинское» заключение «Петербургской газеты» разделялось почти всем консилиумом мелкой столичной прессы. «Многие мысли и положения («Дневника». – И. В.) до того странны, что могли появиться только в болезненно-настроенном воображении». «Признаюсь, я с нетерпением разрезал январскую тетрадку этого дневника. И что за ребяческий бред прочел я в ней?». (У Минаева, чьи стихи приведены выше, «бред» характеризуется как «старческий».) «…Когда вы дошли до подписи автора, то вам становится ясно, что, с одной стороны, г. Достоевский фигурирует в качестве то добродушного, то нервно брюзжащего и всякую околесицу плетущего старика, который желает, чтобы с него не взыскали, а с другой стороны, что и вам-то самим нечего с него взыскивать». «Говорите, говорите, г. Достоевский, талантливого человека очень приятно слушать, но не заговаривайтесь до нелепостей и лучше всего не отзывайтесь на те “злобы дня”, которые стоят вне круга ваших наблюдений…». «…Он желает убедить других, а может быть, и себя в том, что его путь – путь логической мысли, а не болезненного ощущения».

Ярлык юродивого навешивается и на Розанова. «Но здесь уже мы стоим лицом к лицу с бредом пигмея, не видящего истинного уровня своих умственных сил и писательского таланта… За кошмаром словесной хулы ощущается даже нечистая какая-то психология автора, растрепанная гадость мотивов… Он плещет в них (своих идейных противников. – И. В.) брызгами своего гаденького порицания и смеха», «Ноздревская разнузданность – и ничего другого», «Все это сплошной бред Розанова с отвратительным оттенком садизма». В. Полонский утверждает, что «в книгах Розанова запечатлелась душа обывателя до самых последних ее глубин», что он – «гений обывательщины» и что «его последние книги – пошлейшие книги не только в русской, но, пожалуй, и во всей мировой литературе», а сам он – «Великий Пошляк». Л. Д. Троцкий без обиняков называет покойного писателя «заведомой дрянью, трусом, приживальщиком, подлипалой». И даже оставившая позже замечательные воспоминания о Розанове З. Н. Гиппиус (Антон Крайний) откликается на «Уединенное» следующим образом: «Нельзя! Нельзя! Не должно этой книги быть». И Розанов отвечает на этот страстный выпад с бесподобной искренностью и одновременно с иронией: «С одной стороны, это – так, и это я чувствовал, отдавая в набор. “Точно усиливаюсь проглотить и не могу” (ощущение отдачи в набор). Но, с другой стороны, столь же истинно, что этой книге непременно надо быть, и у меня даже мелькала мысль, что, собственно, все книги – и должны быть такие, т. е. “не причесываясь” и “не надевая кальсон”. В сущности, “в кальсонах” (аллегорически) все люди не интересны».

Нужно скачать сочиненение? Жми и сохраняй - » «Метод» подпольного парадоксалиста в «Опавших листьях». И в закладках появилось готовое сочинение.

«Метод» подпольного парадоксалиста в «Опавших листьях».